Александр ШАБАНОВ: Милош и его «горние звери»

Там, где вывернут мир наизнанку,

Где на ткани тяжёлой вышиты звери и звёзды,

Вы прогуливаетесь, осматривая настоящие швы.

Чеслав Милош

(Перевод А. Ройтмана)

14 августа 2004 года Чеслав Милош, в запредельно гётевском 93-летнем возрасте, был «отозван от земных трудов», и трагедия его кончины, как прощальный мазок жизни в картине каждого поэта, состоит, по выражению опередившего его на этом пути Иосифа Бродского, не «в немыслимости существования без него, но именно в мыслимости такого существования». Оно и продолжается – чтением, мемуарами, воспоминаниями о нём.

Чеслав – имя славянское, заключающеев себе библейские слова «честь», «слава», которыми Господь «венчает людей», обратившихся к Нему «в первый или одиннадцатый час».

Шов первый. «Стихи»

Если, сказала она, ты писал по-польски, чтобы

себя наказать за грехи, то будешь спасён.

Чеслав Милош

Друг Милоша и Бродского, как и они принимавший Нобелевскую литературную премию, ирландский поэт Шеймас Хини (†2013), вспоминал одну из его ярких метафор, относящихся к их общему ремеслу:

Стихи, как Милош говорил,

Суть звери горние; их пыл

И ярь – от солнца.

Они сидят и бьют хвостом,

Глядят и дышат жарким ртом

На стихотворца.

(Перевод Г. Кружкова)

У самого Милоша чуть сдержаннее, поскольку высказано прозой: «В самой сути поэзии есть нечто нескромное. Из нас возникает вещь – мы не знаем, что она есть в нас, и моргаем, как будто из нас выскочил тигр и, освещённый, хвостом хлещет себя по бокам» («Глаза и слёзы»).

«Тигр выскочил» у Милоша в детстве, и загнать его в клетку не удавалось никому ни во время II Великой Войны, ни в годы Варшавского подполья, ни за десятилетия эмиграции, ни, тем более, после возвращения на Родину и Нобелевской премии «за целостность творчества».

Он и сам был невероятно «целостный». А поэзия всё же имела свои сокровенные истоки. В «Земле Ульро» Милош писал: «Если бы меня спросили, откуда  родом моя поэзия, я бы ответил, что из детства, а следовательно, из коляд, из литургии майских богослужений, из Гданьской Библии, единственно доступной тогда». В детстве литовская школа учила переводить Овидия, а язык католического, дособорного (до IIВатиканского Собора 1964 года), богослужения привил вкус к латинским гимнам, заложив при этом скепсис относительно римской догматики и апологетики. Он определял себя как «польский поэт литовского происхождения», ибыл при этом «натурой глубоко религиозной, только со склонностью к анархизму, бунтарству, еретичеству» (А. Британишский).

Милоша – философа, критика, публициста (как Честертона, Канетти и Оруэла) – замечательно не только читать, но «думать», взвешивая интеллектуальные парадоксы, возвращаясь к ярким и взрывным аллюзиям, ясным и жестковатым метафорам. Милош-поэт требует ещё больших усилий, так как принадлежит к «филологической семье Мандельштама», где чрезвычайно многое держится на  интонации, цитате, кавычках и «любое слово имеет свой оттенок». При всех этих сложностях он переводим, но большинство его стихов интеллектуальны, как «Бесплодная земля» Элиота, и чтение их – серьёзный труд. Поскольку «над ними (как над строками Кавафиса и Одена) не аромат роз, но аромат разума» (А. Загаевский).

Русскому читателю, привыкшему к языку ямбических ударений, метрических схем, а главное – рифмы, бывает непросто еще и потому, что в своих стихах ритм Милош использует, но рифма, за редким исключением, в них отсутствует.

Поэзия Милоша – польская. И он, миссионер польской культуры в мире, постоянно подчёркивал это обстоятельство. Переселившись в США, Милош, по словам Томаса Венцлова, стал «крупнейшим американским поэтом, продолжавшим писать на родном языке, пробивавшимся к читателям в переводах».

Милош часто выстраивает свой диалог с читателем таким образом, что последнему представляется присутствие поэта одновременно в двух противоположных точках разговора. Его стихи – иногда исповедь, иногда – оправдание, но чаще – испытание собственной души при молчаливом соучастии слушателя, от этого такое решительное употребление «мы» – местоимения любимого Милошем, когда речь заходит о всех переживших тоталитарный морок XX века.

Иисус Христос воскрес. Каждый, кто верит в это,

Не должен вести себя так, как мы, кто потерял

Верх и низ, правое и левое, небеса, бездны,

И пытаемся как-то пробиться, в автомобилях, ложах,

Мужчины – хватаясь за женщин, женщины – за мужчин,

Падая, поднимаясь, заваривая кофе,

Намазывая хлеб, ибо снова один день.

(Перевод А. Ройтмана)

Иосиф Бродский считал, что «огромная сила поэзии Милоша заключается в том, что он понял необходимость трагической интонации, трагедия же века в том, что он снабдил поэта необходимым опытом для её выражения». Уникальность этого опыта связана с высоким литературным качествоммилошевских стихов и мягкими беспафосными интонациями его глубоких суждений. Он по-шекспировски «верен своей природе», то есть правдив, отчего и не слишком удобен. Милош из тех, кому присуща «доблесть нелояльных», чей «подлинный долг перед обществом – стать крупинкой песка в государственной машине» (Грэм Грин). Начиная с публикации «Порабощённого разума» (1960) поэт превратился в такую крупинку, досаждающую интеллектуальной машине европейского постмодерна и секуляризма. В его поэзии свои парадоксы и собственная антиномичность:

Ежели Бога нет,

То не всё человеку дозволено.

Он сторож брату своему,

И нельзя ему брата своего огорчать,

Утверждая, что Бога нет.

Его ставят в один ряд с А. Кеслером, Дж. Оруэллом, но при этом Милош остаётся тонким лириком. У него «воздух грандиозный, с голосом ласточки», а «лодка с жёлтым парусом подплывает к острову, и звёздную ночь отмыкает скрипичная фуга».

«Каравеллы», «Присутствие», «Поэт, которого не простили», «Отчего не признать» и «Ученик мастера» – это не философская, а религиозно-интимная лирика, истоки которой, скорее в анналах поэзии Джона Донна, нежели у Адама Мицкевича. Первый говорил: «Любовница моей молодости – Поэзия, жена моей старости – теология». Но второй Милошу дороже и ближе, ввиду национального родства. Ни «кровь» (Чеслав – литовец), но «земля» и язык, Польша и её поэзия, их объединяют только одним полякам понятной настороженностью в отношении к европейским соседям.

Размышления Милоша о предстоянии человека перед Богом, о его трагичной и благой «встроенности» в Творение полны вопросов провокационного свойства, чему немало способствовали не только ранние увлечения марксизмом (при яром антибольшевизме), но и более поздние «плавания» к берегам творчества Сведенборга, Я. Бёме и своего дальнего родственника, мистика-француза Оскара Милоша. Сам он называл их «путешествиями по окраинам ереси». В конечном итоге поэт из сени  христианства не вышел; подчёркивая свой «эмоциональный морализм, вскормленный сильными остатками христианской этики…, сосуществовавший, впрочем, с антиклерикализмом и скептицизмом», он говорил: «Религию я ценил за то, что на этой земле боли была она скорбной и умоляющей песнью» (Неприкосновенность»), – и признавал:

Сильным я не был, Боже.

И мужества нет во мне.

Над безднами, над невозможным

Вёл Ты меня в вышине,

И, навсегда незрелый,

Знаю лишь сам, как смешон…

Записная книжка

В 1979 году он, долгие годы изучавший древние греческий и еврейский языки, издал собственный перевод Псалмов, через год – Книгу Иова, а позднее – Евангелие Марка и Апокалипсис.

Разумеется, я скептичен, но вместе с ними

(людьми слабой веры) пою,

Преодолевая так противоречие

Между личной религией и религией обряда.

«Снисходительны будьте»

В золотой нобелевской плеяде поэтов-лауреатов конца прошлого-начала нынешнего веков: Бродский, Хини, Транстрёмер, – он, при всей своей философской мрачноватости, совершенно лишённый того, что К.С. Льюис называл «романтическим томлением», наиболее оптимистичен. Двадцать лет назад Бродский написал до сих пор застенчиво утаиваемую литературоведами антиутопическую антиоду «На независимость Украины 1994 г.», в которой с поразительной точностью определил самое больное место конфликта в ситуации «жовто-блакитного флага, реющего над Конотопом», а именно–язык, шире – культуру. О кризисе и духовных метаниях Европы у Милоша много рассуждений, суровых мыслей и, тем не менее, он говорит не о «закатах» и «зияющих высотах»: «Осмелюсь предсказания, скажу, что в XXI столетии я ожидаю быстрого, радикального отступления от мировоззрения, определяемого прежде всего биологией, благодаря вновь обретённому историческому сознанию будет подчёркиваться необыкновенность и исключительность этого непонятного самому себе существа, которое без устали старается выйти за пределы своих возможностей… Человечество будет всё больше подпитываться самим собой, обращаться к прошлому в поисках ключа к собственной загадке» («Свидетельство Поэзии»). Милош обладал удивительным обычаем задавать вопросы поэзией и отвечать на них прозой. Делал он это виртуозно. Обе ноты звучали.

…Разве каждый не должен вжиматься

                      В Живущего вечно,

В Его запах ладана, яблок, шафрана,

                 Корицы, гвоздики,

В Него, Который есть и Который приходит

С сиянием ярко горящих свечей восковых?

«В Кракове»

И «этот объективный мир может предстать перед нашими глазами таким, как он есть; следует, однако, предположить, что совершенно беспристрастно его видит только Бог. Стремясь описать мир, поэт остаётся с горьким осознанием неадекватности языка» («Свидетельство Поэзии»).

В одном из последних интервью он скажет ещё явственней и проще: «Поэт должен бояться Бога, любить свою страну и свой родной язык, доверяться своей совести, избегать союзов со злом и быть верным традиции».

Пусть я ребёнок, пусть я буду стар,

Хочу спросить у Господа Христа:

Ты что, не хочешь, чтоб я счастлив стал?

Чтоб я писал, помех не замечая?

Иль, как ребёнка в люльке, мир качая

Молчал, людей улыбкой утешая?

(Перевод А. Тимофеевского)

Шов второй. Ржев – Россия

История не хаос, а лад широкий…

ибо только Христос – владыка истории…

ЧеславМилош

Комментируя «Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями» СельмыЛагерлёф, Милош, на вопрос: «Для чего писательница избирает именно этот приём, почему нужна дистанция и маленький мальчик на большом гусе летит над огромной Швецией?» – отвечает: «Потому что в XX веке реальность, действительность стала такой, что, как только ты её касаешься, даже вообще приближаешься, она вопит от боли, и ты втягиваешься в эту боль и больше не можешь говорить. Потому ты вынужден описывать её с дистанции, с расстояния» («Свидетельство Поэзии»). Первая боль, которая навсегда обозначит свой  петляющий путь в творчестве Милоша, будет связана с горьким детским опытом скитаний, проходившихв России. Он родился 30  июня 1911 в литовском Шетеняе, но уже через два года семья переезжает в Красноярск, а Октябрьскую революцию шестилетний поэт наблюдает в провинциальном Ржеве.

«Барский дворец стоял в парке, спускающемся к Волге. Берёзовая аллея вела к расположенному в полутора верстах городу Ржеву. В подвалах дворца разместились армейские кухни, нижние этажи занимала семья владельца, в комнатах на чердаке жили мы, то есть «беженцы». Любимыми моими друзьями были русские солдаты… Я постоянно слышал вокруг: «Ленин, Ленин», – и этот звук ничего не означал… В Ржеве солдаты разгромили казённую винную лавку. Спиртное потекло по сточным канавам, и жители города, не в силах глядеть на такое расточительство, ложились на край канав и пили… В парке пересвистывались революционные патрули. Волга была свинцово-чёрной… Я впитывал в себя и церковные луковки на фоне сине-красного неба, испятнанноготучами галок, булыжные мостовые Ржева, на которых за проезжающей телегой тянулся ручеёк семечек из распоротого мешка, детей в ушанках, с криком запускающих змея…» («Родная Европа»).

И в «Долине Иссы»,  в «Строптивом автопортрете» он возвращался к русским воспоминаниям, признавая, что именно эти детские впечатления наложили отпечаток как на особенности дальнейшего творчества, так и на формирование – скорее выстрадывание – отношения «страха-любви» к России. В «Азбуке» Милош говорит: «Всю жизнь мы создаём свои мифологии, но те, что сохранились с раннего детства, запечатлеваются в нас сильнее всего». Ржевский фантасмогорический гротеск занял в его «мифологии» ключевое место, и даже в будущей истории творчества «польский поэт литовского происхождения», одно время «марксиствующий», другое – читавший в США спецкурс по Достоевскому, близко друживший с Бродским, к этому образу ничего кардинально не добавит. Адам Мнихних вспоминает, что «Милош был пессимистом, когда речь заходила о России», так как отказывал ей быть «сахаровской», предполагая её «крайне солженицынский путь». При этом «Чеслав не был русофобом, но смотрел на Россию из перспективы Великого Литовского Княжества: что это имперская сверхдержава, которая разрушила его романтическую мечту… Россия его манила и ужасала».

В эссе «О России» сам поэт замечает: «… Они (русские) плачут вслед за Иваном Карамазовым над человеком, но готовы к жестким действиям по отношению к другим народам, одновременно приукрашая это, представляя как благородное, доброе… В этой глубине таится опасность «ложной чувствительности».

Томас Венцлова главной чертой друга-поэта называл «аппетит к жизни, с которым сочеталась горькая мудрость, чувство дистанции, понимание иерархии явлений». А для наглядности он обратился к примерам из русской и польской словесности: «Милош, как Гоголь и Достоевский, ощущал, что мир лежит во зле и полон страдания; но, как Мицкевич в «Пане Тадеуше», умел видеть и передавать бесконечную привлекательность бытия».

Шов третий. Родина

Минет одно поколение, может, два,

и юные откроют неизвестное отцам

чувство стыда, и будут искать

образцы своего бунта в давно

забытом антиимперском мятеже.

ЧеславМилош

(Перевод Н. Горбаневской)

В США Милош уехал после своей парижской эмиграции 1951 года. Писал по-польски, и его первый англоязычный сборник стихов вышел только в 1973 году. Через семь лет Нобелевская премия «совпала» с волнениями «Солидарности», триумфом Леха Валенсы и началом понтификата папы Иоанна Павла II (Войтылы). Милош стал народным духовным авторитетом, символом польского антикоммунизма, при этом «разрываясь между любовью к людям, необходимостью служения и желанием оставаться самим собой» (Британишский). Он не написал «Как нам обустроить Польшу», но его вклад в эту славянскую культуру Запада измеряется 40 томами собрания сочинений, готовившихся к изданию в 1999 году. Адам Михних называл его «писателем многих парадоксов, поэтом метафизики, «homoreligiozus» и человеком, ненавидевшим синдром польского национал-католицизма».

У Нильса, пролетающего над родной Европой, острое зрение. Особенно отчётливо он различает Польшу и понимает горькие ремарки Милоша: «Мы, польские единоверцы, любили слова церковного обряда, но теологии не любили», «Мицкевич превращён в реквизит патриотизма в назидание молодёжи» («Записная книжка»). Суровыего слова в знаменитых шести лекциях «Свидетельство Поэзии»: «Европейская, (в т.ч. польская) культура вошла в фазу, когда происходит утрата чётких критериев добра и зла, правды и лжи, а отдельный человек в то же время становится игрушкой мощных коллективных движений, искушённых в искажении ценностей». Милош много рассуждает о метафизических корнях революций, о новых религиозных движениях, о философии, «которая основана на мести», о религии, «основанной на прощении», и о том, что мы – христиане – «призваны не удивить мир, не спасти – его не спасёшь, – но призваны для деяний важных только для нашей деревушки, для нашей Каталонии, нашего Уэльса, нашей Словении». Конечно же,  поэта знали и любили польские крестьяне и рабочие, его читатели.

Обидевший простого человека,

Глумливо над обидой насмехаясь,

Не торжествуй. Есть память у поэта.

Можешь убить его. – Родится новый.

Записано всё будет слово в слово.

(Перевод А. Британишского)

Чеслава Милоша отпевали в римо-католическом костёле и похоронили в Кракове 10 лет назад.

P.S.

Моё любимое стихотворение Чеслава Милоша – «Но книги…». Оно про всё «самое-самое дорогое». Всем и всегда понятное.

Но книги будут на полках, настоящие существа,

Те, что явились однажды, свежие, ещё влажные,

Словно под деревом осенью лоснящиеся каштаны,

И, касаньем обласканы, стали существовать

Вопреки заревам на горизонте, замкам, взлетающим в воздух,

Шествующим племенам, движущимся планетам.

Мы есть, говорили они, даже когда из них выдирали страницы

Или слизывал буквы бушующий пламень.

Насколько прочнее, чем мы, чьё тепло ненадёжное

Вместе с памятью стынет, рассеивается, исчезает.

Представляю землю себе, когда не будет меня,

И ничего, убытка никакого, и дальше – диво,

Платья женщин, мокрый жасмин, песня в долине.

Но книги будут на полках, рождённые славно

Людьми, но также и светом, и высотою.

«Но книги»

(Перевод А. Ройтмана)

Комментарии

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *